Я спросил ее: Вы больны? Она застонала и глаза ее наполнились слезами. Я хотел утешить ее и не нашел слов утешения, опустил глаза и сказал: Больна и одинока. Она вновь застонала и сказала: Больна, совсем больна. Во всем мире нет такой больной, как я. Но я, во всяком случае, не одинока. Даже здесь, в Иерусалиме, где меня совсем не знают, не знают, в каком почете я жила раньше, даже здесь нашлась женщина, которая заходит ко мне и приносит поесть горячее. Что слышно о сыне моего сына? Он, верно, сердит на меня, что я не написала ему ни слова благодарности за печку. Но скажите, разве я в силах идти покупать чернила и бумагу и писать письмо? Я с трудом подношу ложку супа ко рту. Странно, что эта Тили до сих пор не пришла. Я сказал: Если вы имеете в виду ту симпатичную старушку, то она сказала, что скоро придет. Сказала раввинша: Я не знаю, симпатичная она или нет, но что она делает, то, правда, делает, посмотри, сколько праведниц в Иерусалиме целый день как пчелы жужжат псалмы и молитвы, а хоть бы одна пришла спросить ребецн, может вам что-нибудь нужно? Ой, голова, если сердечные боли не сведут меня с этого света, это сделают головные. Я сказал: Я вижу, вам тяжело говорить. Она сказала: Тяжело. Я вся в тягость самой себе. Даже кошка почувствовала и ушла из дома. А говорят, что кошка привязана к дому. Наверно, соседские мыши вкуснее, чем то, что я ей давала. Что я хотела сказать? Все, что хочу сказать, забываю. Не то что Тили. Столько лет у нее за плечами, а голова до сих пор в порядке. Она же вдвое старше меня. Если бы жив был мой отец, праведной памяти, то он перед ней был бы ребенком. Я сказал: Кто она такая, эта Тили? Сказала раввинша: Ты же о ней только что говорил. Теперь уже Тили никто не знает. А раньше все знали Тили, она ведь была необычайно богата. Когда она оставила все и приехала в Иерусалим, она привезла бочки с золотом. Если не бочки, то одну бочку, наверное, привезла. Мне рассказали соседки, которым рассказывали служанки, что когда Тили приехала в Иерусалим, все самые почтенные люди в городе ходили за ней по пятам. Кто для себя, а кто для сына. Но она всех отвергала и осталась вдовой. Сначала богатой вдовой, потом зажиточной и наконец просто старушкой. Я сказал: Посмотреть на Тили, можно подумать, что она прожила легкую жизнь. Посмеялась надо мной раввинша и сказала: Легкую, говорите? Она вообще не видела ничего хорошего. Врагам своим я не пожелаю того, что было у Тили. Ты думаешь, наверно, что если она не нуждается в милостях иешивы, то жизнь ее - одно удовольствие. Я скажу тебе, что даже нищий, что по домам побирается, с ней бы не поменялся. Ой, боли, какие боли! Я их забываю, а они меня нет. Я видел, что раввинша знает больше, чем говорит, но чувствуя, что если я спрошу ее, она ни за что не ответит, я встал со стула и собрался уходить.
...
А я все шагаю в кругу своих спутников, мастеров и служащих: я не знаюсь о рабочими. Затем прощаюсь и дальше иду один.
Силуэты прохожих исчезают; все реже скрипят замки и хлопают ставни; дома замкнулись, ночной город превращается в глубокую пустыню. Я слышу только свой шаг по земле.
Вивье делится на две части, как, впрочем, и большинство городов: богатая часть - Большая улица, "Гран-кафе", шикарные гостиницы, дома с лепными украшениями, церковь и замок на холме; другая часть - рабочие кварталы, куда я иду. Сеть улиц переходит в шоссе, застроенное по обе стороны рабочими бараками; оно ведет к плоскогорью, где стоит завод. Вот дорога, по которой за шесть лет службы у господ Гозлан я привык подыматься по утрам и спускаться, когда смеркается. Я корнями врос в этот квартал; в будущем я хотел бы жить в другой части города. Но между двумя частями города существует разрыв, наподобие границы; он всегда существовал и всегда будет существовать.
На улице Вер мне попался только фонарь, да из тени серой мышкой вынырнула девочка и снова нырнула в тень, не заметив меня; она вся поглощена караваем хлеба, который ее послали купить, она прижимает его к сердцу, как куклу. Улица Этап - моя улица. В полумраке за окном парикмахерской движутся светлые фигуры, отбрасывая черные силуэты на запотевший экран стекла. В ту минуту, когда я прохожу, стеклянная дверь с дугой надписи распахивается и под бритвенным тазиком, зазывающим прохожего своим позвякиванием, в широкой струе хлынувшего душистого света возникает сам Жюстен Покар; прощаясь с клиентом, он говорит что-то, и я успеваю заметить, как его клиент утвердительно кивает головой, а Покар, непогрешимый в своих суждениях, поглаживает светлой рукой свою вечно юную белокурую бороду.
Я миную бывшую мастерскую жестяных изделий; стены ее потрескались, покосились, облупились, и в запыленных окнах чернеют звезды пробоин. Немного дальше как будто промелькнула детская тень Антуанетт; у девочки болят глаза, и никак не удается их вылечить; но я не уверен, она ли это, и, не останавливаясь, вхожу в свой двор, как и всегда по вечерам...