- Ах, ну, обыкновенное пятно, зеленой краской. Ты ведь знаешь, я вчера до трех часов не ложился, нужно было окончить. План прекрасно вычерчен и иллюминован. Это все говорят...
"Не знаю". У него заблестели глаза. "Если ты не знаешь, что это, значит это - джаз". Потом с его ртом произошло что-т..
На наших женщин напали с двух сторон: во-первых, их раскритиковали в пух как воспитательниц; во-вторых, - как часть воспитывающегося и вырастающего молодого поколения...
Я им сказала: вы думаете, он будет таким, каким был ваш покойный раввин? Хорошо еще, если он не наделает бед. И когда соседи пришли посмотреть печку, которую мне прислал мой внук из-за границы, я им тоже сказала: печка стоит нынешнего поколения, а поколение стоит этой печки. Что пишет тебе мой внук? Ничего не пишет? Мне он тоже не пишет. Он считает, что раз прислал мне какую-то печку, то уже выполнил долг. Расставшись с раввиншей, я сказал себе: я тоже думаю, что выполнил долг, послав ей какую-то печку, и больше не должен к ней ходить. Но в конце концов я снова пришел к ней по милости той же симпатичной старушки. Предначертанное нам число встреч, видимо, еще не исполнилось. И снова я должен сказать, что не собираюсь описывать все, что случилось со мной в эти дни. Дела наши многочисленны, и если говорить обо всем, не хватит сил. Но о том, что касается старушки, стоит рассказать. В канун рош ходеш (3) я, как и все иерусалимцы, отправился к Западной Стене. Зима уже почти прошла, появились весенние побеги. Небо высилось во всей своей чистоте, земля уже сбросила с себя грустные покровы. Солнце играло в небе, и город плыл в его свете. И если бы не наши беды, было бы совсем весело. Ой, много бед и много горя было тогда, прямо одно за другим. От Яффских ворот и до самой Стены идут и идут мужчины и женщины, из всех общин, какие только есть в Иерусалиме. Идут олим хадашим, которых привел Всевышний на это место, а места они все еще не нашли. Вдоль всей Стены в будках мандатной полиции расселась мандатная полиция, чтобы всем было видно, что только она охраняет молящихся. Видят это наши враги и украдкой выжидают. Кутаются в талесы молящиеся, втискиваются в камни Стены. Кто молится, а кто дивится: а Ты, Г-споди, доколе? Мы уже опустились до последней ступени, а Ты все не спешишь с Избавлением. Я нашел себе место у Стены и стоял не то среди молящихся, не то среди дивящихся. Я удивлялся народам мира. Мало того, что они угнетают нас во всех странах мира, они то же продолжают и здесь - в нашем же доме. Пока я стоял и думал, меня согнал с места мандатный полисмен с дубинкой в руке. Что его так разгневало, что он так кипит? Одна болезненная старушка пришла сюда с табуретом. Вскочил полисмен, толкнул табурет, повалил старуху и отобрал у нее табурет. Она преступила закон, начертанный перстом мандата, - нельзя приносить стулья к стене. Все видели, все молчали. Разве добьешься правды у сильного? Пришла моя знакомая старушка и посмотрела на него. Опустил полисмен глаза и возвратил табурет. Я приблизился к ней и сказал: Ваши глаза сильнее всех обещаний Англии. Англия дала нам декларацию Бальфура и посылает ее же отменяющие приказы, а вы только посмотрели на этого бандита и сразу же рассеяли все его злые помыслы.
... "Я твой губитель, Эда? я? Тогда пускай мне казнь любую Пошлет небесный судия! Нет, нет! я с тем тебя целую!" "На что? зачем? какой мне стыд!"- Младая дева говорит. Уж поздно. Встать, бежать готова С негодованием она. Но держит он. "Постой! два слова! Постой! ты взорами сурова, Ужель ты мной оскорблена? О нет, останься, миг забвенья, Минуту шалости прости!"
"Я не сержуся; но пусти!" "Твои взор исполнен оскорбленья, И ты лицом не можешь лгать; Позволь, позволь для примиренья Тебя еще поцеловать". "Оставь меня!" "Мой друг прекрасный! И за ребяческую блажь Ты неизвестности ужасной Меня безжалостно предашь! И не поймешь мое страданье! И такова любовь твоя! Друг милый мой, одно лобзанье, Одно, иль ей не верю я!"
И дева бедная вздохнула, И милый лик свой, до того Отвороченный от него, К нему тихонько обернула.
Как он самим собой владел! С какою медленностью томной, И между тем как будто скромной, Напечатлеть он ей умел Свой поцелуй! Какое чувство Ей в грудь младую влил он им! И лобызанием таким Владеет хладное искусство! Ах, Эда, Эда! Для чего Такое долгое мгновенье Во влажном пламени его Пила ты страстное забвенье? Теперь, полна в душе своей Желанья смутного заботой, Ты освежительной дремотой Уж не сомкнешь своих очей; Слетят на ложе сновиденья, Тебе безвестные досель, И долго жаркая постель Тебе не даст успокоенья...